Против этого ничего нельзя было возразить. Но я заручился обещанием Воробьёва вызвать Филя, если какая-нибудь другая организация согласится оплатить его командировку. После этого мы распрощались, и я отправился искать других возможных «финансистов».
Вскоре мне удалось договориться обо всём с журналом «Новый мир», редактор которого, писатель К. М. Симонов, тоже интересовался темой обороны Брестской крепости. Решено было, что «Новый мир» примет на себя расходы по поездке Филя, и я, взяв письмо из редакции, снова поехал к Воробьёву. Несколько дней спустя всё было улажено, и по радио из Москвы был отправлен вызов в Алдан.
Зима была в полном разгаре, и Филю пришлось добираться до Москвы в течение двух с лишним недель. Он приехал в столицу в феврале 1955 года, и мы встретились с ним в редакции «Нового мира». Сначала он произвёл на меня впечатление человека угрюмого, – скрытного, недоверчивого и какого-то насторожённого, словно он всё время боялся, что люди напомнят ему о том пятне, которое легло на его биографию. Когда я прямо спросил, в чём заключается его вина, этот на вид здоровый, крепкий человек вдруг разрыдался и долго не мог успокоиться. Он лишь коротко сказал, что его обвинили в измене Родине, но что это обвинение является совершенно ложным. Понимая, как трудно ему говорить об этом, я не стал расспрашивать его подробнее, оставив этот разговор на будущее.
Филь впервые приехал в Москву, и здесь, в столице, у него не было ни родных, ни знакомых. Два дня он прожил у меня, а потом его поместили в одно из общежитий Главзолота под Москвой. Ежедневно он приезжал ко мне, и мы по нескольку часов беседовали с ним в присутствии стенографистки, которая записывала его воспоминания. А в свободное время Филь подолгу бродил по улицам, любуясь красотами Москвы, где он давно мечтал побывать.
Незаметно, но пристально присматривался я к этому человеку во время наших бесед. Обращало на себя внимание то, как рассказывал он о защите крепости. Филь вспоминал о жарких боях во дворе цитадели, о штыковых атаках на мосту, о яростных рукопашных схватках в здании казарм и говорил об этом всегда так, словно лично он только наблюдал события со стороны, хотя из его рассказа было ясно, что он находился в самой гуще борьбы. Он описывал подвиги своих товарищей, восхищался их мужеством, бесстрашием, но, когда я спрашивал его о нём самом, он хмурился и, как бы отмахиваясь от этого вопроса, коротко говорил;
– Я – как все. Дрался.
Это была та особая щепетильность, строжайшая скромность в отношении себя, какая бывает свойственна людям исключительной честности и требовательности к себе. И в самом деле, когда я впоследствии нашёл других однополчан Александра Филя, все они рассказывали мне о нём как о смелом, мужественном бойце, всегда находившемся в первых рядах защитников крепости.
Я замечал, как постепенно меняется и поведение Филя. Мало-помалу исчезала та угрюмая насторожённость, которая бросалась в глаза при первом нашем свидании. Видимо, слишком часто там, на Севере, этот человек встречал предубеждённое, недоброе отношение к себе, и он ожидал, что и здесь, в Москве, его примут подозрительно и враждебно. Но этого не случилось, и понемногу стал таять тот ледок недоверия и отчуждённости, который Филь так долго носил в душе.
И всё же остатки этого отчуждения нет-нет да и давали себя знать. Как-то, когда речь зашла об одном из первых боев в крепости, я стал особенно дотошно расспрашивать Филя о подробностях этого боя, сопоставляя его рассказ с рассказом Матевосяна. И вдруг Филь угрюмо сказал:
– Я знаю, вы все равно мне не верите. Ведь я – бывший пленный, изменник Родины.
На этот раз я рассердился.
– Как вам не стыдно! – с сердцем сказал я. – Если бы вам не верили, зачем бы стали вас вызывать сюда из далёкой Якутии, тратить на вас государственные деньги?
Он тут же почувствовал несправедливость своего замечания, попросил извинения и при этом разнервничался так, что мне опять пришлось его успокаивать.
Как я и ожидал, воспоминания Филя были очень интересными и не только дополняли рассказы Матевосяна и Махнача, но и давали мне возможность восстановить картину боев в центральной цитадели в самые последние дни июня 1941 года. Это была поистине величавая картина стойкости и мужества советских людей, картина, одновременно полная и глубокого трагизма, и подлинной героики.
Давно смолк дальний гул пушек на востоке – фронт ушёл за сотни километров от границы. Теперь в моменты ночного затишья вокруг крепости стояла тишина глубокого тыла, нарушаемая лишь ноющим гудением бомбардировщиков дальнего действия, проплывающих высоко в небе. Но затишье случалось редко – обстрел крепости и атаки пехоты не прекращались ни днём, ни ночью: противник старался не давать осаждённым отдыха, надеясь, что измотанный в этих непрерывных боях гарнизон вскоре капитулирует.
С каждым днём становились все более призрачными надежды на помощь извне. Но надежда помогала жить и бороться, и люди заставляли себя надеяться и верить. Время от времени стихийно возникал и мгновенно разносился по крепости слух о том, что началось наше наступление, что в район Бреста подходят наши танки. Эта весть вызывала новый прилив сил у бойцов, они с ещё большим упорством отстаивали свои рубежи, и ещё яростнее становились их ответные удары по врагу. И хотя слухи о помощи всегда оказывались ложными, они возникали снова, и всякий раз им безраздельно верили.
Когда однажды ночью над крепостью прошёл отряд наших дальних бомбардировщиков, их тотчас же узнали по звуку моторов. А когда ещё несколько минут спустя где-то далеко на западе, в районе ближайшего железнодорожного узла за Бугом, загромыхали глухие взрывы, все поняли, что советские самолёты бомбят эшелоны противника, и крепость возликовала. Люди закричали «ура!», кое-где открыли огонь по расположению врага, гитлеровцы всполошились, и их артиллерия тотчас же возобновила обстрел цитадели.